— Органический порок, наследственный...
— Какая-то нравственная торичеллиевая пустота, сожженная совесть и прогрессивное кладбищенство!
— Самородок!
— Движение вперед спиною, веселенькие пейзажики...
— Важно!.. Экая сила поднялась!.. — Глухой мрак и дубы еловые!
— Гадко! — сказал с отвращением Череванин.
— Не верю я, чтобы нельзя было отрешиться от такого могильного направления... Иначе зачем тебе и существовать на свете?.. Ведь отжил, сам говоришь? так ступай на Неву и отыщи прорубь пошире! Чего ты ждешь от завтрашнего дня? Зачем же тебе и жить завтра? Убирайся!..
Череванина озадачил такой оборот речи.
— Зачем до сих пор ты не вырвал из души всю могильную гадость?
— Не мог...
— Лжешь!
Череванин даже привстал с этого слова.
— Человек все может сделать, — продолжал Молотов, — ты не заботился о себе, запустил свою болезнь, развратил себя.
— Я родился таким...
— Переродиться надо.
— Поздно!
— Лжешь! — повторил Молотов.
Череванин вспыхнул; но это было на минуту. Он глубоко задумался.
— Странное явление — такие господа, как ты, — говорил Молотов. — Скучают о том, что жизнь коротка. Чем короче она, тем более побуждений жить! Если ты уверен, что твоя жизнь не повторится, то и должен беречь ее; не много дней дано природою...
— И ляжет в основе существования полный эгоизм...
— Эгоизм рождает любовь. Когда удовлетворены твои потребности, является страстное желание сделать всех счастливыми. Ты не любишь других, потому что не любишь себя. Но бывало же и тебе жалко людей, помогал ты им, заботился о них, сострадал им?
— Самого себя жалко было — больше ничего. Несчастия людские раздражали, не давали покою, это сердило, — вот и все.
— В том-то и любовь, что чужое горе до такой степени станет твоим горем, что сделается жалко самого себя.
— Перестану, — сказал неожиданно Череванин.
Молотов посмотрел на него с удивлением...
— Попробую, что будет...
— С богом, Михаил Михайлыч!.
— Скучно будет, лягу на диван, задеру на стену ноги и буду ждать час, другой, третий; выжду же, что переменится расположение духа; а не то выйду на улицу и буду ходить до изнеможения... Скучно тебе? — спросил себя художник и сам же ответил, — скучно. Ну, и пусть скучно! — прибавил он...
— Вот это не спиной вперед, — сказал Молотов...
— Право?
— Вот и возможно стало перемениться?
— В настоящую минуту возможно; а давеча не было перемены, — значит, тогда, в ту-то минуту, и возможности не было. Что возможно, то сейчас и на деле есть...
— Ну, так и дубы еловые в сторону?
— В сторону...
— И великопостные конфекты?..
— И конфекты туда же!
— И торичеллиевую пустоту?
— Ну, не совсем, — сказал в раздумье художник...
— Кладбищенство осталось, значит, можно соблазнить.
— Соблазнить?.. да вот тебе еще пустое слово!.. Соблазнить никто и никого не может... Соблазнить?.. что это такое? Я в этом слове ничего не слышу, — оно совсем пустое!.. Меня никто и никогда не соблазнял; я всегда удовлетворял только своим потребностям... Теперь поворот на новую жизнь — вот и все!
— Что же ты думаешь предпринять теперь?
— Начну работать как вол. Не будет художественного жара, стану копии писать да за рубль продавать. Заведу чистоту в квартире, насильно заведу; выгоню квасных либералов; поселюсь среди женщин — пусть смягчат мои нравы: это их дело, и вот тогда посмотрю, что со мной будет.
Череванин долго мечтал о новой жизни. Он встрепенулся и повеселел...
— Скучно тебе? — говорил он, выходя из ресторана. — Скучно! А мне какое дело? пусть скучно!
Молотов смеялся.
У Дороговых вечером опять было маленькое собрание. По обыкновению пришел Молотов; Череванин занимался портретами; здесь же был молодой Касимов, который на днях получил место. Касимов радовался по-детски, что и он наконец стал чиновником. Молодые люди, среди их и Надя, собрались около ярко освещенного портрета, над которым трудился Череванин; дети с любопытством смотрели на его работу. Касимов болтал без умолку, строил разные планы о службе и наконец уже стал впадать в роль совершенного деятеля, воображая, что он, даст бог, поразит всевозможную административную неправду. Череванин не мог не отравить его молодой радости.
— А карьера художника вам не нравится более? — спросил он.
Касимову неловко стало.
— Нет, мое назначение другое; должен быть чиновником.
— Отчего же вы в чиновники пошли, а не в монахи, не в художники? А во время войны вы мечтали об офицерской карьере...
Касимов покраснел...
— Отчего же вы думаете, что чиновничество — ваше призвание?
— Ах, боже мой, отчего и другие думают это. Вот спросите Егора Иваныча, отчего он чиновник, а не кто-нибудь другой?..
— Отчего, Егор Иваныч?
Молотов засмеялся.
— По призванию? — спросил Череванин...
— Нет, по приглашению друга...
— Разве можно без призвания служить? — возразил Касимов запальчиво.
— Егор Иваныч, расскажи господину Касимову в назидание, как ты ехал на службу, точно мокрая курица.
— К чему! — ответил Молотов.
— Расскажите, — присоединила и Надя свой голос...
Касимову тоже очень хотелось послушать Молотова, которого он очень высоко ставил в своем воображении и едва ли не считал необыкновенным существом. Он знал Молотова как человека независимого, гордого, который ни пред кем не гнул спины, как человека свободномыслящего и притом степенного, положительного и практического. «Вот у кого поучиться!» — думал он и боялся, что Егор Иваныч не захочет высказаться...